Как объяснить иностранцу, что такое «дача»?
Мы выросли в разных мифологиях. Американцы поколениями зарабатывали собственность, зная, что она принадлежит им по праву и навсегда. Советскому человеку, кроме права умереть, никто ничего не гарантировал. Когда последний романтик коммунистического труда вышел из комы и понял, как крепко его наебали, властям стало ясно — нужен отвлекающий маневр. Исходные условия: двести пятьдесят миллионов нищих, которых нужно чем–то занять. В собственность ничего давать нельзя, хлопот не оберешься. И тогда изобрели дачу.
Домик за городом, на бесплодном участке размером с гулькин хрен? Кругом – бдительные соседи, которые порвут горло за десять сантиметров земли, им даже не принадлежащей? Заманчиво! воскликнул советский гражданин, у которого испокон веку в кармане были блоха на аркане да вошь на цепи.
Моя дача началась, когда одним весенним днем мы с папой отправились на вокзал и сели в электричку. Я не помню дороги, но хорошо помню, как впервые увидел длинную ложбину, заросшую редким ельником и осиной. Нас было несколько десятков человек с инструментами. Папа привез с собой туристический топорик в брезентовом чехле. Мне очень нравился тот топорик с удобной рукояткой, облитой резиной, но папа не разрешал с ним играть. Очевидно, топор оказался говенным, я помню, как он матерился сквозь зубы, борясь со скользким осинником. Под ногами была абсолютно мертвая земля — песок и галечник.
Это был эпический день. Словно путешественники высадились на суровом берегу, понимая, что проведут здесь остаток жизни. Мне было одиннадцать лет, я был одним из этих пропащих, но слишком юным, чтобы понять последствия. Группе людей предстояло свести ёлки и заложить фундамент своей будущей иллюзии.
Как ни посмотри, дача была супер–идеей. Безотказный предохранительный клапан: кто станет бухтеть о положении дел в стране, отбарабанив неделю на основном месте, а выходные – на даче? Человек мог сколько угодно копить пар, но в субботу он выезжал на пьянящий воздух, брал навозную лопату и два дня беспощадно вкалывал. Государство обдурило нас дважды: миллионы получили иллюзию собственности и задаром обустроили бросовые участки вокруг городов, на которые никто в здравом уме бы не позарился.
Два дня еботни на глазах у соседей. Наши помидоры будут не хуже ихних. Чужие огурцы, соседские жопы – все на виду, все в двух шагах. Никакого личного пространства. Определить, кто побеждает в битве за урожай, можно просто глянув через забор.
На куске пустыни, которую получили мы, не росли даже лишайники. Поэтому, как только разметили участки, на них сразу же повезли землю. Кто–то открыл подпольный бизнес и разбогател. За грузовики с грунтом происходили настоящие битвы. Но они были ничто по сравнению со страстями вокруг навоза. Из–за телеги коровьего говна затевались конфликты шекспировского размаха. Люди торговались, подкупали, обманывали и наживали врагов. Были триумфаторы и побежденные. Мама сияла, если ей удавалось перекупить партию навоза, заплатив больше соседа. Какой простор для интриг! Людям отчаянно недоставало драмы, даже крохотная ее порция волновала кровь.
Сосед Петя своим забором отхватил у нас десять сантиметров земли. Нахуя ему нужна была эта жалкая полоска? Была ли она так важна нам? Неизвестно. Знаю только, что Петю заклеймили гондоном и вором, и он останется таким навеки.
То, что начиналось, как безобидный проект, быстро стало прорвой, сосущей время и деньги. На первых черно–белых фото я вижу себя, сутулого мальчика с герпесом на губе, несущего длинную балку. Папа — на другом конце. Вокруг каменистая пустыня, на которой какие–то оборванцы строят халупы.
Мы купили панельный домик, собрали его и покрыли крышу шифером. Ушлые наёмные распиздяи уговорили нас класть шифер на голые балки, тепло уходило через крышу, а папа материл засранцев и свою доверчивость. Потом построили летнюю кухню. Папа тесал опорные столбы и топором рассадил себе ладонь около большого пальца – он стоял и рассматривал рану, осторожно раздвигая края. Его спокойствие поразило меня не меньше вида прыгающей оттуда крови. До этого я видел только свинину, которую мама разделывала на суп. Я не испугался, но внутри будто повернулся какой–то выключатель.
Следом построили бетонную стену вокруг участка, высотой в полметра. Моя семья ничего не делала наполовину, и стену сразу назвали «Великой Китайской». Жертвы были сопоставимыми: мы надрывались, таская щебень из карьера. Красивый, будто раскрашенный — ни одного похожего куска. Я грузил его лопатой, которую привозил с собой. Пятьсот метров с гремучей тачкой туда и пятьсот – обратно, уже с грузом. Не помню, сколько тачек я перетаскал, помню, как руки отваливались. Мне доводили дневной план по щебню, как в лагере, и начиналась погибель.
Я молчу про полив. Кажется, меня никогда не растили с такой заботой, как эти ебучие помидоры.
Главным проклятием было то, что работа не кончалась. Просто никогда.
В сезон вся семья ехала на галеры каждые выходные, без исключений. Когда я дорос до протестов, мной начали манипулировать: шантаж, давление на совесть, угрозы. Родные, люди по натуре деликатные, в вопросах рабского труда становились жесткими, словно вели переговоры с террористами. Лейтмотивом было: «Ах, не хочешь работать? А есть хочешь зимой?» Я был ребенком, полным запретов, окрутить меня было проще простого. Обычно я обижался и надувал губы, таким меня совали в душегубку электрички и везли к месту работ.
Мама как–то отругала меня за то, что я плохо работал. «Мне перед соседями стыдно!» — сказала она, — «Мы вкалываем, а ты стоишь с лопатой, дышишь свежим воздухом!» Только лет через двадцать я смог понять, каким это было абсурдом, а тогда работа для соседей казалась вещью обыденной.
Мы выворачивали из земли ледниковые валуны и центнерами мешали бетон. Блядскую дачу надо было красить раз в два года, для этого приходилось сдирать старую краску. Родители ездили на велосипедах на ферму, и везли оттуда на руле по два ведра жидкого говна.
Смеясь, они рассказывали, как кто–то из соседей грузил навоз в багажник «мерседеса».
Возить навоз мерседесами казалось им идиотской затеей. Странно, думал я, а велосипедами – нормально?
Однажды мне поручили отвезти на дачу коробку семенной картошки. Она оказалась тяжелой, как труп. От станции было километра три. Веревка впивалась мне в пальцы, коробка отрывала руки. Я дотянул ее с огромным трудом, ни на секунду не спросив себя – почему это картошка весит, как свинец? Оказалось, на дне лежала старая сантехника – латунные краны, чугунные колена. Выбросить ее было нельзя по советской привычке – вдруг пригодится? Так же было и с одеждой: на дачи везли самую гадкую и заношенную. Приличные люди с высшим образованием выглядели, как бурлаки с той самой картины.
Лично я отмотал свои двенадцать лет и могу сказать, что совесть моя вряд ли когда–то была чище, чем когда я откинулся с дачных рудников.
В ненормальной стране, где результат труда никак не влиял на вознаграждение, дача стала оазисом социальной справедливости. Как вкалывал – так и выросло. В этом и был главный секрет успеха.
Закат ее начался вместе с эрой накопления первичного капитала. Оказалось, что овощи и фрукты проще купить и грядки кабачков и патиссонов постепенно сменились банями и газоном. Расплодились буржуазные штуки вроде шезлонгов и качелей с навесами, потянуло барбекю, проезды заставили немецкими машинами. Потом разрешили продавать больше шести соток – и оказалось, что король голый.
На дачах теперь работают только пожилые, по инерции, а малышей привозят отдыхать. Стали заметны местные шизоиды, любители адской деревянной скульптуры — раньше их не было видно за жопами трудящихся. Один человек оббил дом мужскими рубашками, как распятиями, другой повесил на фасад скрещенные двуручные пилы. Третьего не видно вообще – его участок окружен просмоленным частоколом метра два в высоту.
Но главное – даже в выходные над участками висит странная тишина, к которой я никак не могу привыкнуть.